Суетливый и нервный едва прикрытый лохмотьями

Встречались порою странные цветы с пряным и резким запахом; качаясь на длинных, крепких стеблях, они раскрывали перед молодою женщиною свои багряные, огромные пасти. Их длинные красные и лиловые тычинки напоминали змеиные языки, и казалось, что они источают из себя липкую, ядовитую пыль. Но молодая женщина смело склонялась к этим жутким цветам, и вдыхала их душный аромат, хотя кружилась от него голова, и кровь стучала тонкими, жидкими молоточками, как ртуть, в виски.

Когда ручей, возникший из плескучих струй под скалою, раскрыл в бассейне из пёстрых, золотистых кремней своё прозрачное зеркало, молодая женщина застоялась на его хрупком берегу, наклонившись к изображению своего прекрасного лица, улыбаясь, любуясь яркими розами смуглых щек и улыбающихся нежно уст. И казалось, что вокруг её безоблачного чела вились мечты жужжащим роем, — мечты о возлюбленном, о милом.

Пошла дальше, за собою оставив звонкий смех холодных струй, мимоходом поцеловавших её колени. Тропинка подымалась в гору. Всё более редкими становились обставшие её деревья. Всё круче поднимались острые рёбра молчаливых скал, из-за которых, казалось, кто-то чужой и равнодушно-суровый следил тяжёлыми взорами за идущею беспечно и смело красавицею. Был странно-резок контраст между ясными, невинными просветами высокой лазури и неподвижною зеленовато-белою мрачностью камня. Молодой женщине было жутко и весело.

Вдали, между деревьями и скалами, блеснуло голубою, узкою, но радостною ленточкою море. Впечатление исхода из иного, древнего и тёмного бытия к светлым, звучным очарованиям жизни неотразимо овладело молодою женщиною. Её слух жадно ловил далёкие, еле слышные здесь, на высоте скал, шумы и голоса вечно-беспокойных волн милого, непокорного моря. Она пошла прямо к морю, с привычною внимательностью выбирая путь.

Вдруг за скалою на повороте тропы она увидела впереди себя, не очень далеко, три медленно и осторожно подвигавшиеся фигуры. Шли трое мужчин с большими на плечах узлами, по-видимому, тяжёлыми, как можно было судить по их тяжёло-согнутым спинам.

Молодая женщина приостановилась и, прячась за выступом скалы, смотрела на путников. По их медленным движениям, сторожким взглядам по сторонам и по тому, как они выбирали наиболее закрытые снизу, от моря, места, она догадалась, что это — контрабандисты. Она удивилась, что они вышли на опасный свой промысел днём. Движениями осторожными и лёгкими она пошла за ними, отклоняясь от принятого прежде направления. Прошла за ними с полсотни шагов, и вдруг догадалась, что они заметили её. Нерешительно сделала она ещё несколько шагов, остановилась, опять пошла, увлекаемая любопытством, меж тем как рассудок говорил ей, что идти за ними опасно, что следует поскорее удалиться от них, притворяясь, что и не видела их.

Впрочем, чего ей бояться? Но, впрочем, на что же ей смотреть? Пусть эти бедные люди идут куда хотят, — ей-то что за дело! И она повернулась было уходить, но в это время трое контрабандистов вдруг сбросили с плеч свою ношу, и остановились, всматриваясь во что-то. В руках их были теперь карабины, которых молодая женщина раньше не заметила.

Вдруг она увидела, что все трое пристально смотрят на неё. Теперь, когда и они, и она стояли, было видно, что расстояние между ними и молодою женщиною гораздо меньше, чем раньше казалось ей. Своими зоркими глазами она различала теперь каждую складку их пыльных одежд. Двое были постарше, с короткими полуседыми бородами; третий, бритый и краснолицый, был помоложе; но глаза у них у всех были одинаково пламенно-жгучи, и горели волчьею голодною угрюмостью. Их мрачные лица обвеяли было молодую женщину внезапным, но мгновенным испугом.

Но любопытство было сильнее страха, — непобедимый инстинкт женщины.

Откуда-то из-за скал, скользя, как изворотливая зелёная на песке ящерица, выбежал четвёртый, — совсем ещё мальчишка, лет пятнадцати, в заломленной набок шапчонке, украшенной для чего-то петушиным крылом, с исцарапанными икрами проворных ног, с громадными на тёмном лице белками испуганных глаз. Подбегая к своим старшим товарищам, он бросил им гортанным резким звуком какое-то незнакомое молодой женщине слово, очевидно, на воровском условном языке. Потом, подойдя к ним вплотную, он принялся что-то быстро и тихо рассказывать им, отчаянно жестикулируя, и на его худощавом, подвижном лице смешивались выражения страха, гордости принесшего важную новость и отчаянной решимости драчливого мальчишки. Суетливый и нервный, едва прикрытый лохмотьями изношенной одежды, из дыр которой сквозило тело, он казался похожим на рассерженную чем-то обезьянку. По тому, как он вертелся на месте, тыкая пальцем в разные стороны, и по тому круговому движению рукою, которым он закончил свой рассказ, молодая женщина догадалась, что контрабандисты окружены пограничною стражею.

Выслушав рассказ, старший из контрабандистов хлопнул его по плечу широкою ладонью, и сказал спокойным, тихим, но внятным голосом, как говорят люди с очень властным характером:

Лицо зоркого мальчишки багряно запылало от гордости. Он поправил свою шапчонку, со скромным достоинством отодвинулся шага на два от старших товарищей, и, скрестив ногу на ногу, прислонился к стволу чахлой горной пинии в небрежно-красивой позе человека, исполнившего свой долг. Он был маленький, гордый, немножко забавный и трогательный, — и молодая женщина невольно залюбовалась им.

Контрабандисты о чём-то оживлённо спорили вполголоса; иногда говор их становился громче, и до молодой женщины долетали обрывки их речей. Но и без этого, по тем свирепым взглядам, которые они бросали на неё, было ей понятно, что говорят о ней.

Впрочем, чего ей бояться? Но, впрочем, на что же ей смотреть? Пусть эти бедные люди идут куда хотят, — ей-то что за дело! И она повернулась было уходить, но в это время трое контрабандистов вдруг сбросили с плеч свою ношу и остановились, всматриваясь во что-то. В руках их были теперь карабины, которых молодая женщина раньше не заметила.

Вдруг она увидела, что все трое пристально смотрят на нее. Теперь, когда и они, и она стояли, было видно, что расстояние между ними и молодою женщиною гораздо меньше, чем раньше казалось ей. Своими зоркими глазами она различала теперь каждую складку их пыльных одежд. Двое были постарше, с короткими полуседыми бородами; третий, бритый и краснолицый, был помоложе; но глаза у них у всех были одинаково пламенно-жгучи и горели волчьею голодною угрюмостью. Их мрачные лица обвеяли было молодую женщину внезапным, но мгновенным испугом.

Но любопытство было сильнее страха, — непобедимый инстинкт женщины.

Откуда-то из-за скал, скользя, как изворотливая зеленая на песке ящерица, выбежал четвертый, — совсем еще мальчишка, лет пятнадцати, в заломленной набок шапчонке, украшенной для чего-то петушиным крылом, с исцарапанными икрами проворных ног, с громадными на темном лице белками испуганных глаз. Подбегая к своим старшим товарищам, он бросил им гортанным резким звуком какое-то незнакомое молодой женщине слово, очевидно, на воровском условном языке. Потом, подойдя к ним вплотную, он принялся что-то быстро и тихо рассказывать им, отчаянно жестикулируя, и на его худощавом, подвижном лице смешивались выражения страха, гордости принесшего важную новость и отчаянной решимости драчливого мальчишки. Суетливый и нервный, едва прикрытый лохмотьями изношенной одежды, из дыр которой сквозило тело, он казался похожим на рассерженную чем-то обезьянку. По тому, как он вертелся на месте, тыкая пальцем в разные стороны, и по тому круговому движению рукою, которым он закончил свой рассказ, молодая женщина догадалась, что контрабандисты окружены пограничною стражею.

Выслушав рассказ, старший из контрабандистов хлопнул его по плечу широкою ладонью и сказал спокойным, тихим, но внятным голосом, как говорят люди с очень властным характером:

Лицо зоркого мальчишки багряно запылало от гордости. Он поправил свою шапчонку, со скромным достоинством, отодвинулся шага на два от старших товарищей и, скрестив ногу на ногу, прислонился к стволу чахлой горной пинии в небрежно-красивой позе человека, исполнившего свой долг. Он был маленький, гордый, немножко забавный и трогательный, — и молодая женщина невольно залюбовалась им.

Контрабандисты о чем-то оживленно спорили вполголоса; иногда говор их становился громче, и до молодой женщины долетали обрывки их речей. Но и без этого, по тем свирепым взглядам, которые они бросали на нее, было ей понятно, что говорят о ней.

— Она, что и говорить!

— Если бы она, зачем же она торчит здесь у нас на виду?

— Оплошала, теперь хитрит, — притворяется, что ее дело — сторона.

— Подослали женщину, — ну и народ!

— Говорил я вам, что здешний капитан — пройдоха.

— Ну, пусть сунутся.

— А ей нож в горло.

— Зачем убивать зря?

— Вернее. Мертвые не болтают.

День был так ясен, очертания скал и деревьев так отчетливы, душа молодой женщины была так открыта для радостных восприятий от природы, что это неожиданное приключение было для нее как внезапный кошмар в полуденной ясности. Не кажется ли все это? Не слышатся ли ей только эти грозящие речи? И душа ее упрямо не верила страху, даже и тогда, когда контрабандисты вдруг пошли к ней. И она сделала несколько шагов им навстречу.

Трое стали вокруг нее, совсем близко, мальчишка Лансеоль все держался немного позади их. Старший сказал ей:

— Ты нас выслеживала, ты навела на нас проклятых карабинеров, — но ты первая умрешь.

Глаза молодой женщины были прикованы к кинжалам, которые были засунуты за их широкие пестрые пояса. Тускло сверкали их изогнутые широкие рукоятки.

Ах, милое солнце, золотое в лазури! неужели в последний раз ты блистаешь, улыбаясь, надо мною! и не сойду на влажный песок взморий, и в дом мой не вернусь, и милого не поцелую.

И, побледневшими улыбаясь губами, сказала:

— Не убивайте меня, добрые люди, и не делайте мне никакого зла. Я не видела карабинеров и не знаю о них ничего. Я шла своею дорогою и сбилась с пути. Сама не знаю, как я сюда попала. Но вот я вижу море, — отпустите меня, добрые люди, я спущусь вниз. Клянусь вам спасением моей души, я никому не скажу о том, что встретила вас.

— Болтай себе, — злобно сказал второй контрабандист, угрюмые глаза которого смотрели из-под низкого упрямого лба пристально на молодую женщину, — ты нас не обманешь.

— Я вам пригожусь, — с легкою улыбкою говорила она, — вы всегда успеете меня убить, — один удар кинжала — не правда ли? — но вы увидите, что я спасу вас от карабинеров. Мне достаточно сказать им одно слово, и они уйдут, они меня послушаются.

Уже почему-то опять не было ей страшно, и кинжалы их казались ей бутафорскими, и мрачные лица их только забавными. Она любовалась красивым мальчишкою Лансеолем.

— Карабинеры! — крикнул вдруг Лансеоль и метнул на молодую красавицу свирепый взор, такой забавный, что она весело улыбнулась.

Старый контрабандист схватил ее за руку и потащил за собою. Все спрятались за выступом скалы и чутко ждали. Чувствовалось приближение чужой, грозной силы. Еще никого не было видно, только изредка блеснет на солнце привинченный к карабину плоский нож с двумя остриями.

С двух сторон сразу показались солдаты с наведенными карабинами. Контрабандисты приготовились к стрельбе. Лансеоль вынул кинжал и стал рядом с молодою красавицею. Она повторила:

— Добрые люди, пустите меня подойти поближе к солдатам. Они уйдут, как только меня увидят. Пошлите со мною этого мальчугана с кинжалом, если мне так не верите.

В это время раздался громкий крик:

— Эй вы там, выходите, сдавайтесь, не то плохо будет.

Контрабандисты переглянулись. Быстро заговорили между собою шепотом. Потом старший шепнул что-то Лансеолю, — и тот весь насторожился и задрожал от радости.

— Иди, — коротко сказал старший красавице.

Она вышла из-за скалы и осмотрелась. Невдалеке за деревом виднелась чья-то полуспрятанная фигура. Молодая женщина догадалась, что это офицер, махнула белым платком и пошла к нему.

Лансеоль шел за нею, сжимая в руке рукоять обнаженного кинжала. Старый контрабандист крикнул:

— Только что заметишь, сейчас же всади ей нож между лопаток.

— Знаю, — коротко ответил мальчишка, и она почувствовала на своей шее его близкое, горячее дыхание.

Офицер увидел платок, которым еще раз махнула молодая женщина, и вышел из-за своего прикрытия. Он всмотрелся в остановившуюся за несколько шагов от него красавицу, и на лице его изобразилось чрезвычайное удивление и взволнованность. Машинальным движением человека, впитавшего в себя привычки военной дисциплины, он вытянулся и приложил руку к околышу своей форменной черной шляпы с оранжевым галуном: он узнал королеву Ортруду. Улыбаясь, Ортруда приложила палец к губам и потом сказала:

— Капитан, подойдите ко мне.

Капитан молча повиновался. Королева Ортруда сказала:

— Я вижу, вы меня узнали. Но не говорите об этом и не трогайте этих добрых людей. Сегодня они переносят вещи с моего позволения, и я сама внесу за них пошлину. А теперь уведите ваших людей, дорогой капитан. До свиданья, желаю вам счастливого пути.

С застывшим на лице выражением тупого недоумения капитан отправился исполнять волю королевы. Послышались слова команды, и скоро солдаты, уже не таясь, спускались в долину.

— Отчего мы уходим? — спросил молодой лейтенант.

— Так хочет королева, — досадливо отвечал капитан.

— Королева! — с удивлением воскликнул лейтенант.

— Ну да, она была там, — сказал капитан. — Но вы об этом никому не говорите. Хорошие дела, нечего сказать!

. и, сердцем дьявол, выгляжу святым".

Вряд ли на свете найдется существо более порочное и перверзное, чем воинствующий моралист. Обычно тут два варианта - либо абсолютно все проявления телесности жестоко подавляются и угнетается, что ведет к неадекватному поведению, либо вышеупомянутые качества мутируют в такие желания и фантазии, что даже опытных БДМСщиков передергивает. А все почему? Потому что это эффект пароварки в чистом виде - если не снять вовремя с огня, то давление довольно быстро достигнет критического уровня.

Снимать напряжение рекомендуется качественным сексом и просмотром веселого кино под пироги из слоеного теста с шоколадом. Если не помогает. эх, где ты, советская карательная психиатрия, когда ты так нужна?!

К чему я это? Произошло, в общем-то, незначительное событие - великий и ужасный Кузьмичев нарисовал на Джо и Вишенку веселый шарж в своей непревзойденной манере. Обиделись ли мы? Ничуть. Мы сами почти год ходили за ним по пятам и упрашивали не бросать нас в терновый куст. И вот то, о чем так долго говорили в блевацком чатике, свершилось! Когда мы с Джо вылезли испацтала от дикого ржача, оценили, да) В открытый доступ по соответствующей причине выкладывать не стали - кто хочет, тот найдет эту картинку безо всякого труда. Казалось бы, посмеялись и забыли, но.

Некое ебанько, известное как Роман Широков (я обычно не даю никаких персоналий и уж тем более ссылок, но в этом случае страна должна знать своих героев), проделало титаническую работу:
а) приползло к Дане в ЖЖшечку;
б) приползло в мой альбом Вконтактике под фотку, где запечатлены великий комиксист и мое исчадие;
в) выложило там вышеупомянутый непристойный шарж с комментарием: "А вы смотрите со своим сыном порно?!"
Не поленилось же.

Я малость прифигела, и тут все заверте. Его первый коммент я удалила, ибо негоже даже высокохудожественной сексятине соседствовать с детскими фотографиями, и поинтересовалась, не смотрел ли порнушку со своей маман мой дорогой визави. Дальше ебанько разразилось воплями, что раз я считаю порнографию нормальной, то значит должна показывать ее и своему малолетнему ребенку. Ебаната мы изгнали с позором, и я наивно полагала, что на этом все и кончится. Но нет! Теперь этот дебил начал бегать с этой картинкой по левым пабликам, в том числе и к нам, настаивая на том, что я должна показать ее сыну. Причем так упорно, что я на всякий случай проверила настройки приватности на Славкиной страничке в ВК - пришлет ведь, скотина.

С идиота требовали пруфы на мои высказывания о порнографии (на самом деле они есть, но пациент их не нашел). Идиота называли педофилом и педерастом, и он даже не возражал. Идиота тыкали носом в им же насранное, но все было бесполезно. Почему? Потому что он идиот. В конце концов, он начал вертеть задницей на тему того, что ага, мол, вот мы наконец-то и выяснили, что порно нельзя смотреть детям! При том, что мы никогда и ни в какой стадии алкогольного опьянения не утверждали обратного.

Прекрасный, ящитаю, штрих к портрету тех, кто считает нас "позором левого движения".
Педерасты.
Радикальные мизандрички.
Педофилы.
Членодевки.
Трансы.
Цветные расисты.
Куколды.
Считают.
Нас.
ПОЗОРОМ, Карл!
Левого движения.

Этому цирку уродов на выгуле хочется сказать только одно. Мы сами - левое движение. А вы - его ублюдочные выродки.

Мне не было бы особого дела до всей это копошащейся слизи, если б их паблички на сотню-полторы одних и тех же калек просто продолжали веселить нас своей безмерной тупостью. Однако уже начались перверзные домогательства не просто до сферических детей в вакууме, а до конкретного человека.

Разумеется, все это прикрывается высокими разговорами о непогрешимости образа коммуниста, который не спит, не ест, не вступает в романтические отношения, а только лишь несет красное знамя в руках, которые, к тому же, никогда не знали мерзости гетеросексуальных прикосновений к человеку противоположного пола. Ведь как было сказано? Педерасты, радфемки и членодевки.
Не трожьте красное знамя, убогие. Ваш цвет - коричневый.

Что касается нас с Дядей Джо, то мы не строим из себя святых. Но при этом с порнографическими картинками к маленьким детям не лезем. Так что вопрос, кто из нас моральный урод - риторический.

Бойтесь моралистов. Ибо они любую творимую ими мерзость смогут обосновать стремлением к вечному и светлому.

Знаменитый актёр Дуглас почти никому не рассказывал свою странную историю, только я да наш общий друг Эмерсон знали её.

Теперь, когда Дуглас умер, простив всех, а в глубине души простив, быть может, и Эмерсона (я улыбаюсь, говоря так, оговариваю это с улыбкой потому, что сам не знаю себя, как и все мы), — можно безболезненно для него и безобидно для прочих очертить тайну одного дня на Сан-Риольской дороге, между Вардом и Кэзом, в изложении, хотя литературном, но вполне верном действительности.

Около четырёх часов дня у большого камня, пересекающего своею тенью дорогу, присел человек лет тридцати пяти.

Босой, загорелый, небритый, он был одет или, вернее, прикрыт ужаснейшими лохмотьями, куча которых, брошенная отдельно, заставила бы бережно обойти их даже кошку.

Голову оборванца прикрывал пёстрый платок, завязанный узлом на затылке. У него не было рубашки, и голая грудь выказывалась почти вся из драного на локтях кителя, с короткими рукавами, без пуговиц, в узорах заплат.

Нижние края грязных парусиновых брюк были истрепаны в бахрому; холст просвечивал на коленях, а щели выдранных карманов блестели полоской тела.

Его взгляд упал на придорожную яму, полную дождевой воды. Насмешливо вздохнув, человек встал, подошёл к этому естественному зеркалу, предку всех венецианских и парижских зеркал, и склонился над своим отражением.

Оно было не лучше, не хуже оригинала, имея, впрочем, то преимущество, что распадалось и исчезало, если болтануть воду рукой, тогда как оригинал, даже при стремительном урагане, оставался в мире вещей точно таким, как и в безмятежное утро.

Бродяга рассматривал себя с странной улыбкой удовольствия и комического презрения. Он сидел боком к яме, наклонясь и упираясь руками в траву.

Из этого сосредоточия его внезапно вывел насмешливый, степенно выговаривающий слово за словом голос неизвестного человека, раздавшийся так близко от нового Нарцисса, что тот, подняв голову, вспыхнул подобно молодой девушке, кокетство которой находит преувеличенную оценку.

На противоположном краю ямы, скрестив по-турецки ноги и сложив на груди руки, восседал почти что его двойник, с той разницей, что его лохмотья были иного цвета, платок заменяла рыжая, как огонь, шляпа, а тонкое, молодое лицо с правильными чертами выглядело моложе лет на десять. Быстрый и резкий взгляд чёрных глаз и упрямое выражение рта придавали его лицу впечатление опыта и душевной гибкости более старшего возраста.

— Что это значит?! — сурово воскликнул первый, одолев смущение. — Прекратите свой монолог и оставьте меня в покое.

— Как?! — сказал, издеваясь, шутник. — Как? Упустить такой случай? Покорно подать ваш эмалированный гребешок и, почтительно склоня голову, с восхищением следить за блистающими под пудрой розами и лилиями вашего очаровательного лица?! Жестокий и неописуемо чванный граф! Для этого ли…

— Меня зовут Эмерсон, — коротко перебил этот ядовитый дифирамб первый бродяга, вскакивая с бледным лицом, — и ты немедленно увидишь собственную красоту.

Насмешник не успел отступить, как суковатая палка с силой пропела возле самого его уха, едва не разбив лицо, и воткнулась в землю далеко позади. К великому удивлению Эмерсона, оборвыш, вместо того, чтобы швырнуть в него своей палкой, спокойно перешёл лужу и протянул руку, ничем не выказывая трусости или хитрости.

— Я не думал, что это так серьёзно для вас, — просто сказал он, в то время как Эмерсон неохотно и хмуро дотронулся до его руки, — что делать, надо как-нибудь веселить жизнь, если она сама, забавляясь, хлопает нас по щекам каждый день, да еще при этом так брезгливо отворачивается. Однако бросим учтивости. Куда идёшь, милый?

По лицу старшего прошла едва уловимая улыбка. Он ответил не сразу и попытался уклониться от прямого ответа.

— Не все ли равно? — сказал он. — Люди, подобные нам, часто идут одной дорогой, но к разной цели. Мой путь недолог.

— Не гордись, братец, тем, что ты на своем веку выпил из придорожных канав больше воды и больше накрал чужих кур, чем я. Уверяю тебя, с некоторых пор я достиг немалого искусства в этом интересном занятии, так что смогу показать тебе коллекцию петушьих гребней весом в кило.

— Надеюсь, однако, что в эту коллекцию не попадут петухи с моей фермы, — сказал Эмерсон, посмеиваясь, — в противном случае ты рискуешь потерять свои волосы.

— Ну, вот, наконец-то ты заговорил человеческим языком, — заметил бродяга, шагая рядом, — верно, ты идешь так скоро, как будто тебя и вправду ждёт жена с воскресным яблочным пирогом. Обещаю тебе, дружище, если у тебя когда-нибудь будет ферма, выкрасть тебе на развод птичника петушка с курочкою и мешок овса, чтобы кормить их. Как я вижу, нам по дороге. Ну, так знай, что меня зовут Билль Железный Крючок, и если мы когда-нибудь ещё встретимся, можешь смело подать мне огня для трубки, не опасаясь репрессий.

Эмерсон внимательно посмотрел на своего странного спутника. Следы голода и бессонных ночей в лице Билля наполнили его некоторым уважением к этому человеку, способному, казалось, шутить даже на смертном одре. К тому же его взгляд, несмотря на беспокойство и живость, отличался необъяснимым внутренним равновесием и лукавой, подкупающей мягкостью.

— Ты голоден? — быстро спросил он.

— Да, но в высшем смысле, — сказал Железный Крючок. — В вульгарном смысле я сожрал бы быка, а в высшем удовлетворюсь виноградинкой и глотком воды Сирано-де-Бержерака.

— В таком случае, — сказал Эмерсон, — выбирай либо низший, либо высший смысл, — а может быть, есть середина между тем и другим, так как ты сегодня обедаешь у меня, где можешь в придачу получить пару сносных брюк и рубашку.

Совершенная уверенность и невозмутимость тона, каким Эмерсон высказал эти радушные вещи, произвели быстрое и ошеломительное действие. Билль Железный Крючок внезапно согнулся, как будто его ударили палкой по животу, затем сел и стал мять в ладонях лицо, удерживая такой страшный, душепожирающий хохот, какой иногда сражает нас до боли в боках, до истерических взвизгиваний и может повести к смерти, если развеселившийся таким образом человек имел в это время во рту что-нибудь рассыпчатое или колючее, скажем, сухарь или непрожеванную рыбу с костями.

Пока он хохотал, Эмерсон смотрел на него с неловким выражением досады и легкого раздражения; подметив это, Билль закатился ещё неистовее.

— Печально, — сказал старший бродяга, — если бы ты поменьше смеялся или, по крайней мере, потрудился хорошенько меня расспросить, в чем дело, я, может быть, оставил бы тебя восхищаться моим мнимым уменьем дурачить прохожих на большой дороге; однако я не люблю, если мне навязывают несвойственную роль. Вставай, весёлый человек.

Билль встал. В лице и манерах его совершилась неуловимая перемена, овладеть которой в подробностях Эмерсон не мог, но он почувствовал ее так же ясно, как хорошую погоду, смотря на просветлевшее после дождя небо. Взгляд Билля стал зорок и тверд, выражение лица блеснуло худо скрываемым превосходством, и легкая улыбка презрения, столь тонкого, что почувствовать его равнялось бы унижению, внезапно остановила речь Эмерсона. Показалось ему, что яростно хохотал, хватаясь за живот, кто-то другой — таким непохожим на прежнее обернулось перед ним странное лицо Билля.

Но он ничего не сказал об этом и, помолчав, медленно зашагал, переваривая неожиданное впечатление. Билль шёл рядом, иногда взглядывая на своего спутника тем свободным движением, какое свойственно прямому и решительному характеру.

Эмерсон принадлежал к категории людей, которые, раз начав развивать внутренно какое-либо положение, хотя бы и оборванное, не могут уже удержаться, чтобы не привести это положение к развитию и окончанию в действительности. Поэтому, нахмурясь от досады на самого себя за то, что поддался мелкому чувству смешной и пустячной обиды, он все-таки досказал, что хотел.

— Все произошло из-за испорченного затвора. Я должен был поехать проверить и пересчитать плоты, прибывшие на лесопильный завод — мой завод, — крепко подчеркнул он, подозрительно всматриваясь во внимательное лицо Билля и начиная сердиться в ожидании выходки с его стороны. — Это в тридцати милях отсюда. Дело было вчера вечером. Противно обыкновению, я взял с собой штуцер, а не револьвер, как делал раньше. Мы не всегда можем дать себе отчёт в некоторых движениях. Вот этот-то штуцер и сыграл со мной партию наверняка. В сумерках на лесной тропинке ускакать было немыслимо. Двое уцепились за гриву и узду, а трое столкнули с седла. Одеты они были… гм… немного получше вашего.

— Продолжайте, — мягко, но твердо перебил Билль.

— Продолжать — значит кончить, — заметил Эмерсон, с неудовольствием чувствуя на себе испытующий взгляд своего спутника. Все время рассказа его смущал также вид его босых ног, смешно торчащих из коротких штанов, и коробила нелепость положения, ярко обозначенного в безжалостном свете солнца видом настоящего придорожного дикаря-бродяги. — Я оканчиваю. От сырости или от плохой чистки, но затвор штуцера не поддавался моим усилиям, и он был отнят у меня вместе с лошадью и всем, что было на мне. Вдобавок я получил тумаки и благодарю бога, что жив. Ну-с, я шел обратно всю ночь голый, дрожа от злобы и холода. Это отрепье мне дал железнодорожный стрелочник, — я подошел к его окну в ожерелье из веников, которые связал сам. Стоило послушать наш разговор и мои объяснения… К тому же местность эта пустынна. Но путь был невелик, считая от стрелочника. В полумиле отсюда мой дом.

— Но это ужасно! — сказал Билль совершенно новым, спокойным и участливым тоном, так же не шедшим к его внешности и положению, как трудно вязался неожиданный рассказ Эмерсона с отсутствием у него рубашки. — Я не могу не верить вам, я верю, — добавил он серьезно и быстро. — Но, правда, говорят — жизнь страшнее романов. Простите мистификацию, естественно подсказанную мне моей ужасной одеждой: я — Эдмонд Роберт Дуглас, член и секретарь председателя Географического Общества в Сан-Риоле и временный бродяга на полуострове; смотрите, как хотите, на мое поведение, но пари, которое я держал с одной дамой, по существу своему, не позволяет мне проиграть его. Я знаю, что вы удивлены, но, клянусь вам, не менее был удивлён и я, когда вы пригласили меня обедать.

— Вы лжете, — сказал, оторопев, Эмерсон.

Ему пришлось выбранить себя за поспешность, с какой бросил он оскорбление.

Дуглас, вздрогнув, остановился. Его лицо вспыхнуло, затем побледнело: судорога мучительной борьбы меж гневом и чрезвычайным усилием сдержать себя тенью прошла в его чертах с таким напряжением и достоинством, что Эмерсон только пожал плечами.

— Вы сказали странные вещи, — заметил он тоном извинения. — Да, вы поразили меня.

— Я мог бы сказать то же относительно вас. Но, помимо слов ваших, было неизъяснимое душевное движение между нами, заставившее меня поверить. Я надеюсь, что точно такое же движение возникнет у вас, если я расскажу о себе. Правда и то, что я счел вас обыкновенным бродягой, не сразу поверив; поэтому вы правы, не веря без доказательств.

— Не меньшая, чем если ухитриться поставить иглу остриём на острие другой иглы, — сказал, улыбаясь, Дуглас. — Но со мной было так. На рауте у Эпстона, известного, вероятно, и вам, по слухам, миллионера, рауте в честь знаменитого путешественника Виталия Кроугли, я стал утверждать, что человек, кто бы он ни был, может без всякого вреда для своего характера и основных склонностей стать в любое положение на любой срок, возвратясь тем же, чем был. Кроугли указывал неизбежное, по его словам, давление среды, лёгкий, может быть, едва ощутимый осадок, муть покинутых и не свойственных данному субъекту условий. Спор произошёл в присутствии — имя не играет роли — одной женщины; когда мой оппонент заявил, что стоит мне провести месяц на большой дороге, и я начну вести себя с некоторой оригинальностью, — я предложил это пари. Правда, Кроугли имел в виду мою крайнюю впечатлительность; он утверждал, что я, незаметно для самого себя, выкажу в обхождении и складе речи такие мелочи позаимствованного в новой среде багажа, какие уловятся лишь посторонними. Но мне надо было обратить на себя внимание, заставить думать обо мне одно твёрдое и холодное сердце. Короче говоря, я вызвался провести шесть месяцев без денег, в рубище, исходив полуостров от Кэза до Минигама и от Зурбагана до Сан-Риоля, питаясь, чем случится, с тем, что, возвратясь, немедленно явлюсь в общество заранее извещённых лиц и предоставлю их компетенции судить, оставила ли бродячая жизнь на мне и во мне хотя бы малейший след. Но я переимчив и наблюдателен, поэтому-то и раздражил вас, сознаюсь, утрированным изображением весёлого Билля Железный Крючок.

— Но все это крайне интересно! — сказал Эмерсон, настолько увлечённый рассказом Дугласа, что забыл о своем странном костюме и вспомнил о нем, лишь когда за поворотом дороги показалась затейливая голубая крыша большой белой усадьбы. — Теперь мы дома, прошу вас, Дуглас, быть у меня гостем.

Показалось ли ему, что его спутник издал неопределённый быстрый звук, или тот действительно произвёл нечто вроде короткого восклицания, смешанного с глухим кашлем, — только Эмерсон вопросительно взглянул на него. Но лицо Дугласа было невозмутимо спокойно. Он, казалось, с удовольствием рассматривает плантации, сад, городок служб и белую, вымощенную щебнем дорогу, поворачивающую от шоссе, через зелёные изгороди, к веранде дома.

Разговор, который вели теперь оба путника, был о редких случайностях. Вдруг Дуглас остановился, дотронувшись до плеча Эмерсона несколько фамильярным движением.

— Что вы? — спросил Эмерсон.

— Слушайте, — сказал, посмеиваясь, Дуглас, — слоняясь, я воспитал в себе беса, который так и подмывает меня перевернуть банку с орехами. Будь вы, действительно, бродягой, прикидывающимся, чтобы поморочить приятеля, собственником большой фермы, — знаете, как я заговорил бы тогда?

— Ну… это — искусство. Например: послушай, небритая щетина, не забудь, если тебе удастся пробраться на кухню, замолвить словечко и за меня. Скажи что-нибудь сердцещипательное хозяевам — ну, хотя бы, что ты не можешь есть с аппетитом, если я не сижу рядом с тобой.

Эмерсон добродушно рассмеялся.

— Да, вы овладели этой манерой, — сказал он, — и если бы я не боялся обидеть вас, то попросил бы вначале не открывать при жене, кто вы, ради простой шутки, конечно.

— Я еще сказал бы вам, — задумчиво и хмуро продолжал Дуглас, — не иди так прямо к подъезду, как свинья прёт на чужое корыто, иначе тебя отдубасят так, что вместо подачки придётся мне тащить сломанные кости твои, старый плут.

Эмерсон без улыбки посмотрел на Дугласа, находя, что шутка переходит предел.

— Так, так, — рассеянно и нетерпеливо сказал он. Они шли мимо веранды.

— Анни, — сказал Эмерсон, заметив белую фигуру с книгой в руках среди узора дикого винограда. — Анни, не испугайся. Это я. Скажу кратко — меня раздели, но я цел и невредим.

Молодая женщина, вся вспыхнув от неожиданного волнения, вызванного ужасным видом мужа, быстро сбежала по лестнице, утирая слезы и удерживая нервный смех; с быстротой и живостью ощупала она Эмерсона, поворачивая его из стороны в сторону, отступая, всплескивая руками и тряся головой, как будто весь наряд пострадавшего сыпался на ее темные волосы.

— Дорогой мой! — сказала она, — но знаешь, ты бесподобен! Правда ли, что цел? Но покажись еще; повернись так. И так. Прости меня, идём, я одену тебя, бродяжка! А это…

Поймав ее взгляд, Эмерсон обернулся, сказав:

— Анни, случайная встреча; и мы уже познакомились. Но не пугайся вторично: Эдмонд Роберт Ду…

Он остановился с тревогой, поражённый до чрезвычайности. Дуглас стоял, прислонясь к молодому каштану и вытянув вперёд правую руку, как будто отталкивал прочь Эмерсона или предупреждал его движение. Но Эмерсон был ошеломлён в такой степени, что мог только сказать:

— Вы… что случилось.

Дуглас был крайне бледен; два раза порывался он заговорить, но не мог. Из его глаз скатились две крупные слезы, и он тихо снял их рукой, видимо, стыдясь этой слабости.

Эти беспорядочные слова бродяги глубоко тронули Эмерсона. Он обладал верным и тонким инстинктом к людям, поэтому первым его движением было взять Билля за руку и потянуть на веранду.

Билль, отняв руку, покачал головой:

— Я только больше расстроюсь.

— Так войди же и живи с нами! — вскричал Эмерсон. — И пусть меня разорвут на части мои собственные собаки, если я не сделаю из тебя человека!

Так Билль Железный Крючок поселился у Эмерсона, а впоследствии развил своё необыкновенное сценическое дарование и грянул им на больших сценах. Финальная виньетка к этому рассказу изображает крючок среди рассыпанных на столе карт; стол стоит на большой дороге, а над всем этим блестит тонкий луч восходящего солнца.

Читайте также:

Пожалуйста, не занимайтесь самолечением!
При симпотмах заболевания - обратитесь к врачу.