У меня нет сердца нервов на войне они не нужны

Мой отец прошёл всю войну. Родился он в деревне Низкие Суражского района Витебской области, там и жил с родителями. Незадолго до начала войны женился. Его первую жену звали Натальей. Когда началась война сразу ушёл на фронт. Было ему тогда 23 года.

О войне он рассказывал мало. Но я знала, что был он артиллеристом на сорокопятках. Был изранен, контужен, имел много наград. Я гордилась им. Человек он был жизнерадостный. Хорошо пел, плясун был. Очень любил семью. Но иногда на него накатывало, как говорила мама. Тогда он под вечер брал чекушку, садился за стол, заводил пластинку.

А папа слушал, выпивал стопку, молчал.

Из родных у отца была только сестра. Родителей у папы не было. Мне сказали,что погибли во время войны. Как погибли мне не говорили, да я и не спрашивала. Нет дедушек и бабушек, ну и нет. Сестра папина жила в деревне тоже на Витебщине. Жила она со свекровью и сыном. Муж её погиб на фронте. Вдове с ребёнком на руках в деревне особенно тяжело. Поэтому каждое лето мы ездили туда. Папа очень любил и жалел сестру. Сена накосит, дров на зиму заготовит. Старался мужскую работу переделать. Вообще, такого бережного отношения друг к другу между братом и сестрой я больше не встречала. Только позже поняла, что было причиной такого отношения — они горе повидали.

Когда мне было 12 лет, мы с отцом в деревню к моей тётке поехали только вдвоём. Мой брат закончил школу, поступал в институт и мама осталась с ним . Нам и без них было хорошо. На речку ходили, орехи в тот год уродились. Как-то отец предложил мне пойти в поход. Далеко, за речку. .Я, конечно, с радостью согласилась, и следующим утром, только солнышко встало, мы отправились.

Посидели и пошли обратно. Мне было тревожно, хотела папу спросить, а как тут всё было, но не знала, как к этому подступиться, не находила нужных слов. Потому просто шла и молчала. Так мы и вернулись. Помню этот день, как сейчас.

А следующей весной папа умер. Было ему 50 лет.

-С Петей мы погодки были. Я старшая. Мать Петю родила и через день умерла от кровотечения. Батя наш остался с мной и новорожденным на руках. Куда мужику деваться? Женился вскоре. Взял за себя бездетную перестарку. Так что росли мы с мачехой. Но мачехой она нам не была. Была мамкой родной. Что повезло, то повезло. Только добрым словом помянуть её могу. Не то что не обижала, а любила и жалела, как родных. Жили мы добротно, голодными не были. Я до войны замуж вышла за реку за моего с этой деревни. Пожить только замужем мало довелось. Война началась, моего на фронт забрали, а я осталась с грудным ребёнком на руках . Папка твой тоже перед войной женился. Красивая Наташка была, работящая. Пожили они вместе меньше, чем я со своим. Ребёнка даже нажить не успели. Может и к лучшему, а то приняло бы дитя смерть лютую. Мужики на фронт, а мы остались. Немец пришёл. Были и такие, кто хлебом -солью его встречал. Ванька Макеенко, знаешь же его, который на отшибе живёт и вечно злыднем смотрит, тот полицаем был. Отсидел своё, на Таньке - хромоножке женился, а больше никто бы за него и зайшёл … Живёт. Меня в концлагерь в Витебск забрали. Хорошо, что свекровь ребёнка спрятала. Одна была. А двоюродную сестру с двумя дочками забрали. Она умерла там. Девочки выжили. Вывезли их потом в Германию. После войны Петя нашёл их. К себе взял, на ноги поставил. Да ты их знаешь. Это ж Таня и Валя. Не знала про их судьбу? Не говорили? А кому охота вспоминать? Надо жить. Меня свекровь из концлагеря вызволила. На свинью выменяла. Зимой забила свинью, на санки её и до Витебска сорок килОметров шла. Как она договорилась с немцами, почему они меня отдали ей? Да я уже чуть жива была. Может решили,что всё равно помру скоро, а тут всё таки целая свинья. Идти я уже не могла. Так меня свекровь на саночках обратно сорок километров и тащила. Вылечила, выходила. Вот всю жизнь с ней и живём душа в душу. В 42-ом от людей узнала, что с моей родной деревней стало. На рассвете на мотоциклах немцы в деревню приехали. Согнали всех в сарай и сожгли. Потом и все дома сожгли. Деревня-то теперь заново отстроилась, только чуть поодаль. Кому захочется на пепелище строиться? Люди из деревень,что рядом, говорили, что запах мяса горелого долго стоял. Вернулся твой папка с войны, а ни жены, ни батьки с мамкой, ни деревни. Так мы с ним и остались только вдвоём. Жить здесь тягостно ему было. Уехал в город. Там мамку твою, тоже вдовую, встретил. Поженились. Иди за кружкой своей синенькой. Корову доить пОйдем. Сразу тебе парного молочка налью.

А спустя время стал меня мучить один и тот же сон. Всё мне снилось, что в живу в той деревне в тот страшный день. И я хочу спастись. То через окно вылезаю в сторону огородов, прячусь в борозде среди картошки, но меня находят немцы и волокут в горящий сарай. Я кричу и просыпаюсь. То я во сне прячусь в подполе, но дом поджигают, и я начинаю задыхаться. Вроде бы и не думаю постоянно об этом, живу своей молодой жизнью, учусь, на танцульки бегаю, а вот возьмёт и приснится.

Юдин Спиридон Петрович- это мой дедушка.

Особенно в этих материалах ужасают документы с немецкой стороны. Их приказы и донесения о проведённых акциях. Не забывали и о трофеях. С немецкой педантичностью заносили в донесения сколько добра осталось от замученных людей. Например: 1 лошадь, 15 коров, 3 велосипеда, 10 мешков зерна.

Это наша победа. Победа нашего народа, победа нашей страны, победа наших родных, с которыми мы связаны кровью, болью потерь и памятью.

Автор этого материала Иван Иванович РОГИНЦЕВ, ветеран Великой Отечественной войны, фронтовик-артиллерист.

С боями он прошел от Ленинграда до Берлина, об этом его книга.

"Меня часто приглашают в детский дом-школу № 95. Недавно, проходя по школьному двору, обратил внимание на березки , которые мы, ветераны войны Заводского района, лет 10 - 15 тому назад высаживали. Деревца подросли, стали стройными. Стоят бодро, как солдаты на параде. Начал искать свою березку, которую посадил маленькой, хилой веточкой.

Вспомнил, что первую по счету посадил Михаил Миронов, начальник цеха благоустройства Западно-Сибирского металлургического завода, моя была вторая. Михаил Трофимович уже ушел на вечный покой. Жалко: ведь мы с ним вместе прорывали блокаду Ленинграда, а в мирное время отдали много сил на становление ЗСМК. Подошел я к своей березке, обнял, прижался щекой к ее белоснежной коре и сразу почувствовал теплоту, исходящую от этого чудо-дерева. Сразу вспомнилась та встреча с фронтовиками, когда сажали веточки берез. Многих из ветеранов уже нет, а березы стоят, как память о них.

И вот я, после окончания войны, через 27 лет, в июле 1972 года снова оказался в Берлине. В первую очередь побывал в районе Силезского вокзала, где мы давали последний залп из ракетных установок “Андрюша”. Потом прошел по Фридрих-штрассе, по Унтер-дер-Линден (известный бульвар под липами) до Бранденбургских ворот и до Рейхстага. Следов от прошедшей войны не осталось. И трудно было поверить, что когда-то здесь были руины, груды камней и пепел. Теперь среди идеальной чистоты буйно зеленели деревья и стояли как будто вновь построенные здания без единого следа осколков.

Безмолвие, поникшие березы, бронзовая статуя солдата. невольно вызвали слезы. Плакали и березы, капли дрожали на листьях то ли от утренней росы, то ли от прошедшего ночью дождя. У могил-саркофагов незримо возникли образы друзей-фронтовиков, которые штурмовали Берлин, иные из них, пройдя всю войну сложили головы на немецкой земле, не дожив несколько дней до Победы. Вспомнился Лешка Шигелев, начальник разведки нашего дивизиона, весельчак и юморист, любимец всех офицеров. Сам не унывал никогда и другим не давал. Погиб здесь, в городе. Мы несколько дней искали его. Не нашли. Теперь он покоится в одной из этих могил среди тысячи воинов, собранных на улицах и площадях Берлина похоронной командой.

Дойдя до величественной скульптуры воина-освободителя с ребенком на руках, немецкой девочкой, доверчиво прижавшейся к русскому солдату, вспомнил картины блокадного Ленинграда и что там натворили фашисты. Как они, взяв город в кольцо, бомбили его, убивали невинных детей и взрослых, а главное - морили голодом. Я все это видел своими глазами, как свозили на Пискаревское кладбище горы трупов, умерших горожан.

Когда я смотрел на березы в Берлине, вспоминал павших на войне товарищей-фронтовиков, когда смотрю на березы в своем родном Новокузнецке, вспоминаю ветеранов, посадивших их. Они прошли войну, ударно трудились в мирное время, большинство ушли навсегда. Остались как память березы".

Целую ваши руки

Этого дома, где находилось наше рабочее общежитие, трехэтажного, невзрачного, из неоштукатуренного кирпича, какие торопливо, не заботясь о внешнем виде, тем более о красоте, строили в тридцатые годы, зачерненного копотью сгоревшего города, в багровых щербинах, как в ранах, от минных и снарядных осколков, с кусками стекла в заложенных кирпичами оконных проемах – чтобы хоть сколько-нибудь проникал внутрь дневной свет, – этого дома давно уже не существует. Его снесли вскоре после войны, в начале пятидесятых годов, расчищая кварталы от развалин и застраивая жилыми домами. Нет и завода, на котором я работал, его тоже перестроили весь, до основания, теперь он называется совсем по-другому и делает другую продукцию. Нет и тех людей, с которыми тогда столкнула меня судьба. Одни, кто, как и я, были молоды, живут в неизвестных мне местах, других – давно уже нет совсем. Теперь все это – только моя память…

– Марков, есть такой? – крикнул кто-то в дверь комнаты. – Его внизу спрашивают!

Кто мог меня спрашивать? Кто вообще мог знать, что я в городе, прийти сюда, в заводское общежитие, на дальнюю окраину, куда не ходят трамваи, куда можно добраться только пешком? Прошло всего с месяц, как я вернулся в свой город, худой, остриженный, хромающий, с палкой в руке, с тощим солдатским мешком за плечами, пропахший въедливым запахом госпитальных палат, определился на работу, и меня здесь поселили. Я еще не разыскал никого из своих товарищей и знакомых по улице и по школе, никого из жильцов дома, в котором мы жили до войны. Дом сгорел и высился черной коробкой, школа – Пятая, на скрещении Комиссаржевской и Фридриха Энгельса – сгорела тоже, город еще не наполнился людьми, был пустынен и глух. Если кто из знакомых и вернулся, то все ютились совсем по другим местам в блиндажах и землянках, оставшихся от фронта, полгода рассекавшего город на две части, в подвалах рухнувших зданий под нагромождениями кирпичных обломков и щебня, на лестничных клетках, кое-как, на скорую руку оборудованных под жилье.

В коридорах общежития и особенно внизу, в вестибюле у входных дверей, было холодно, почти как на улице. Я накинул свою солдатскую шинель, выданную в госпитале при выписке – короткую, с прожженными, посеченными осколками полами: до меня она побывала уже не на одних плечах, не в одном бою, – и спустился по лестнице со второго этажа.

Электрическая лампочка в вестибюле над столиком вахтера тлела так же безжизненно-тускло, как и в нашей комнате, свет ее казался еще слабее из-за того, что помещение было просторным, а стены покрывала темная масляная краска. Я увидел стоящих в ожидании двух-трех парней в солдатской форме, в зимних шапках-ушанках. Может быть, меня разыскал кто-нибудь из моих товарищей по фронту или по госпиталю? Но лица парней были мне не знакомы, и мое появление ни у кого из них не вызвало никакого движения. Нет, они ждали не меня, это были обычные наши вечерние гости – солдаты из расположенного поблизости батальона выздоравливающих. По вечерам они всегда толклись у дверей общежития, в вестибюле: первый этаж занимали заводские девушки. С увольнительными в кармане они забирали своих подружек и шли прогуляться в город, в кино. Иные смывались из части самовольно, их не наказывали за это строго: ведь скоро парням опять предстоял фронт.

На последних ступенях лестницы я остановился. Верно, произошла ошибка: посланный вахтером случайно подвернувшийся жилец нашего общежития просто перепутал фамилии, нужен кто-то другой.

Но вахтер – инвалид с пустым правым рукавом ватной стеганки, засунутым под поясной ремень, – сказал:

– Это ты Марков? Тетушка вот к тебе.

Из-за солдат из полумрака вестибюля от входных дверей выступила пожилая, невысокого роста, грузная, нездоровой, отечной полноты женщина в вязаном платке и сильно поношенном пальто. Невзгоды военных лет превратили это пальто почти в ветошь. Его покрывали латки, явные следы многих починок; даже искусный портной вряд ли сумел бы выполнить их незаметней на такой изношенной одежде. У женщины было широкое, тоже отечное, отяжеленное водянистостью, обвисшее мешками, тускло-мучнистое лицо, наполненные влагой красноватые глаза.

Я никогда не видел этой женщины, внешность ее, лицо ни о чем мне не говорили, не вызывали никаких воспоминаний, и поэтому, шагнув к ней навстречу, я остановился в недоумении, пристально в нее вглядываясь, опять подумав, что, наверное, все-таки происходит недоразумение: да, я Марков, но не я нужен этой женщине, а кто-то другой.

Блестевшие наполнявшей их влагой, окруженные отечной припухлостью глаза женщины смотрели на меня тоже пристально. Кроме пристальности вглядывания, в них виделась глубокая, прочно укоренившаяся в душе женщины скорбь. Она смотрела из нее, как из иного больного смотрит мучающая его болезнь, медленно сводящая к концу последние жизненные силы.

Да, у женщины было одно из таких лиц, которых много стало вокруг, на которых война как бы записала своими видимыми всем письменами, что оставляет она в людских душах и сердцах, И все же угадывалось, что женщине выпало что-то совсем особое, намного превышающее то, что испытали другие, что она пережила такой надлом, после которого только лишь человек может продолжать существование, слабо, но еще дышать, двигаться, а все другое – не устояло бы, не выдержало, распалось бы в прах, даже если это само железо.

Женщина медленно подошла, и мы оказались друг против друга, в полутора шагах.

Нет, я никогда не видел ее прежде. Могло быть только одно – она мать кого-нибудь из моих школьных товарищей, погибшего на войне. И вот она узнала, что я вернулся, и пришла что-то спросить, сказать.

«Местное население не должно получать высшего и даже среднего образования. Школы, конечно, можно оставить. Но за школу они должны платить. Программы сделать такими, чтобы школьник знал как можно меньше. Считать дальше пятисот не надо. Надо отучить их мыслить. Да, развлекать и отвлекать от попыток обретения политических, научных и вообще каких-либо знаний.”

Управляющий Рейнгардт пишет лейтенанту Отто фон Шираку:
"Французов от нас забрали на завод Я выбрал шесть русских из Минского округа. Они гораздо выносливей французов. Только один из них умер, остальные продолжали работать в поле и на ферме. Содержание их ничего не стоит и мы не должны страдать от того, что эти звери, дети которых может быть убивают наших солдат, едят немецкий хлеб. Вчера я подверг лёгкой экзекуции двух русских бестий, которые тайком пожрали снятое молоко, предназначавшееся для свиных маток. "

Матеас Димлих пишет своему брату ефрейтору Генриху Цимлиху: "В Лейдене имеется лагерь для русских, там можно их видеть. Оружия они не боятся, но мы с ними разговариваем хорошей плетью. "

Рейхсминистр Йозеф Геббельс награждает донских казаков за доблестную службу в Ваффен-СС 1944 год.

НЕ ЗАБУДЕМ, НЕ ПРОСТИМ!
История войн еще не знала примеров такой бессмысленной жажды убийства, какая свойственна фашистским людоедам. Даже диким ордам Тамерлана, прославившимся свирепостью, далеко до исступленного озверения гитлеровских палачей.

Особенно велика звериная ненависть фашистов к пленным красноармейцам. Жизнь издавна установила незыблемый закон войны: раненый противник неприкосновенен, а мертвый заслуживает уважения. Фашизм цинично отверг эти установления: раненый противник заслуживает пыток, мертвый — позора, а здоровый, пусть он трижды обезоружен, — и пыток, и позора. Таковы правила фашистских мерзавцев. Сейчас уже не приходится говорить об отдельных случаях зверств. В руки советского командования попали документы, указывающие на то, что пытки и умерщвление пленных красноармейцев— это система в фашистских войсках, установленная официальными приказами.

Из глубокого немецкого тыла вышло пятеро красноармейцев, сражавшихся 52 дня бок о бок с партизанами. Вот что они рассказывают. На шоссе, под проливными дождями, целую неделю валялись раненые красноармейцы, попавшие в плен. Немцы бросили их на произвол судьбы, не лечат, кормят раз в день пареной свеклой, за которой посылают самих же раненых.
В лагере пленным выдают на день стакан ржи (в зерне) и стакан воды. Хочешь — вари кашу, но ее варить негде и не в чем. Хочешь — жуй зерно сырым.
Смертность среди пленных, с которых давно уже сняты шинели и сапоги, необычайно велика. Трупы умерших от истощения лагерь обязан убирать своими силами.

Партизан С.Сивцов, вышедший из села Покровское, свидетельствует, что издевательства над пленными красноармейцами делаются день ото дня ужаснее. Однажды немцы, узнав, что пленный — танкист из части, которая нанесла им большие потери, щипцами оторвали пленному половые органы. Приходя в деревни, немцы ищут, нет ли красноармейцев среди колхозников. Поиски просты. Срывается с головы шапка, и если голова коротко обстрижена — красноармеец, если прическа — командир. По этому признаку десятки и сотни гражданских людей приговариваются к расстрелу, как переодетые красноармейцы.

Дьявольская изощренность фашистских изуверов не знает границ. Содрав с пленного шинель и сапоги, его иногда отпускают, а на другой день расстреливают как партизана, ибо переодетый военнослужащий — партизан; человек, появляющийся ночью на улице или на дороге, — тоже партизан. Трудно писать обо всем этом.

Глава 13

– Судя по всему, наши войска и в районе Ржева устроят фрицам такой же котел, что и в Сталинграде. А может быть, и покруче. Я звонил в Генштаб, мне там сказали, что в Ржевско-Вяземском мешке немцы сосредоточили почти миллионную армию. Представляешь, какая там предполагается мясорубка? Поезжай туда немедленно, отдыхать сейчас некогда.

Его единственным слушателем был спецкор газеты писатель Алексей Задонов, недавно вернувшийся из-под Сталинграда, своими глазами видевший прорыв наших войск в районе города Серафимович, а затем и встречу Донского и Сталинградского фронтов. Он по телефону передал репортаж об этом событии, занявший в газете почти целую полосу, а вернувшись в Москву, только что закончил большой очерк о действиях одного из механизированных корпусов, которому именно сегодня было присвоено звание гвардейского, и наверняка не без влияния его репортажа.

Алексею Петровичу не хотелось никуда ехать. Ему казалось, что он весь выплеснулся в победные строчки, что такого восторга, какой он испытывал, сидя внутри командирской тридцатьчетверки, подпрыгивая и трясясь на жестком сидении, оглушаемый пушечной и пулемётной пальбой, то сжимаясь от страха, то крича что-то нечленораздельное, видя, как несущиеся по снежной целине танки крушат немецкие колонны, превращающиеся на глазах в жалкие толпы с поднятыми руками, которые совсем недавно были войском, наводившим страх своей неумолимостью и несгибаемостью, – да, именно восторга! – и, следовательно, второй раз этот восторг на бумаге передать невозможно.

Алексей Петрович вздохнул, отложил письмо в сторону, захлопнул свой блокноту, сунул его в полевую сумку, закурил.

В рубленной крестьянской избе, крытой соломой, покосившейся то ли от времени, то ли от бомбежек и артобстрелов, но все-таки уцелевшей, топилась печь; хозяйка, пожилая женщина с изможденным лицом, сновала между печью и сенями с охапками дров, гремела чугунками. Пахло вареной картошкой, тушенкой, лавровым листом. На печи виднелись две детские головки, до ужаса худые, – таких Алексей Петрович видел в начале тридцатых в Поволжье, на Дону, на Украине, в других местах. Деревня, как ему сказали, была освобождена ночной атакой лыжного батальона, поэтому немцы не успели ни сжечь ее, ни угнать с собой жителей. Да и сами немцы, застигнутые внезапной атакой, все еще лежат, окоченевшие, за сараем, сложенные в штабеля и уже полузасыпанные снегом. Своих похоронили, а этих оставили на потом, то есть до весны, когда растает и можно будет вырыть ров, подходящий для такого количества трупов. Или свалить их в уже ненужные окопы.

В избу, в которой размещались несколько корреспондентов фронтовой газеты, вместе с клубами морозного пара то и дело входили люди, грелись у печи, что-то ели или писали в свои блокноты, перебрасываясь скупыми фразами с сидящими за столом, снова уходили в непрекращающуюся уже третьи сутки метель.

– Ну что, товарищ Задонов, не передумали?

– О чем вы, товарищ Гарушкин?

– Об участии в прорыве в составе механизированного корпуса.

– Разве я собирался участвовать?

– Ну как же! – воскликнул Гарушкин и даже развел руками, подтверждая свое удивление непостоянством московского гостя. – Сами же говорили, что на Воронежском фронте…

– Так это же было на Воронежском, – усмехнулся Алексей Петрович. – А здесь Калининский. И там я был несколько моложе. И вообще, кто вам сказал, что я ездил на танке?

– Так в вашем же очерке…

– Так это же в очерке…

– Так вы, стало быть…

– Именно так, товарищ младший политрук. Очерк все-таки полухудожественное, полудокументальное произведение и, стало быть, допускает в некотором роде полуреальную трактовку реальных событий… – И Алексей Петрович покрутил пятерней в воздухе и пару раз пощелкал пальцами.

– Вот и верь после этого написанному.

– Написанному верить надо, товарищ Гарушкин, – влез в разговор еще один политрук, на этот раз старший, и по годам, и по опыту, если иметь в виду поношенную гимнастерку и баранью безрукавку. Он, как и Задонов, усердно что-то выписывал из захваченных немецких документов, писем и газет. – Даже если товарищ Задонов и не ездил на танке. Суть от этого не изменилась, зато эффект присутствия налицо, – добавил он назидательно.

И снова задребезжал телефон.

– Вас, товарищ Задонов, – произнес Гарушкин, протягивая трубку.

– Товарищ Задонов? – послышался в ней требовательный голос.

– Полковой комиссар Евстафьев. Ну как, едем?

– Тогда я посылаю за вами машину.

– До встречи, – откликнулись на другом конце трубки.

– Накаркали вы, товарищ Гарушкин, – произнес Алексей Петрович, вставая. – Сейчас бы самое время, как говорил один герой одного писателя, завести роман с веселой маркитанткой, а тут тащись в ночь, трясись по кочкам – и ради чего? Ради того, чтобы товарищ Гарушкин поверил в написанное товарищем…

И тут вдруг шарахнуло совсем рядом. Посыпались стекла, холодный ветер ворвался внутрь избы вместе с дымом от разорвавшегося рядом не то снаряда, не то бомбы. Послышался еще визг – и новые взрывы загрохотали поблизости, а затем подвывающий гул удаляющегося самолета.

– Черт! – сказал кто-то, вставая и отряхиваясь. – Ведь погода совершенно нелетная!

– Для кого нелетная, а для кого и вполне подходящая, – проворчал Алексей Петрович, тоже поднимаясь с пола.

Где-то поблизости звали санитаров, неподалеку горела одна из изб, в которой тоже размещался какой-то отдел какого-то штаба.

– Говорят, Жуков здесь, – произнес старший политрук, собирая с пола бумаги. – Судя по всему – в его честь.

Хозяйка затыкала разбитые окна подушками. Под ногами хрустело битое стекло.

За стеной избы что-то взревело, лязгнуло и затихло. Затем дверь отворилась, вместе с паром ввалился человек в черном танкистском комбинезоне и меховом шлемофоне, со свертком под мышкой, остановился в дверях, спросил:

– Кто тут у вас писатель товарищ Задонов?

– Вот он, – показал Алексей Петрович на Гарушкина, и тот захлопал глазами, не зная, что сказать. А Задонов пояснил без тени улыбки: – Он очень хочет поехать, а его не пускают, я не хочу, а меня гонят. Полнейшая несправедливость… Впрочем, нас тут чуть не разбомбили, так что я, пожалуй, поеду: в танке надежнее.

Танкист понимающе улыбнулся, представился:

– Старший лейтенант Юрьев, командир танка КВ-2. Приказано взять вас заряжающим. Я для вас, товарищ Задонов, комбинезон принес и унты.

– А вы не боитесь, старший лейтенант Юрьев, что я заряжу не тот снаряд и не тем концом?

– А вам, товарищ Задонов, и не придется заряжать: сами управимся. Вы сядете за кормовой пулемет, а пулеметчик займет место заряжающего: у нас заряжающий вышел из строя.

– Ну тогда – что ж, тогда давайте ваш комбинезон.

Большая поляна, изрезанная глубокими колеями, окружена вековыми соснами. Над ними низкое небо, откуда сыплет и сыплет мелкий снег. Сосны гудят под ветром, качая лохматыми верхушками. Под этими соснами стоят выкрашенные в белое танки. Точно частокол, торчат наружу тонкие, длинные стволы орудий. Перед танками плотными рядами выстроились танкисты в черных комбинезонах, десантники в белых маскхалатах. Чуть впереди еще один танк, а на его башне человек. Человек кричит, напрягая легкие, изо рта его вместе со словами вырываются клубы пара:

– Там, на юге, наши войска громят фашистских захватчиков. Целая армия окружена под Сталинградом, сотни тысяч солдат и офицеров. И чтобы эти изверги не вырвались из котла, нам с вами необходимо здесь, на этой политой нашей кровью земле, устроить фашистам свой Сталинград. Мы должны драться умело, мужественно, с лютой ненавистью к врагу, не думая о смерти. Пусть фашисты думают о смерти и дрожат перед неминуемой расплатой за свои злодеяния! Родина дала нам могучее оружие. Там! – оратор выбросил руку в сторону. – На Урале! В Сибири! Наши отцы и матери, жены, братья и сестры день и ночь куют это оружие, чтобы мы били им врага до полного его уничтожения! Так будем же достойны нашего великого народа, нашей партии, нашего гениального вождя и учителя товарища Сталина! Смерть немецким захватчикам! Вперед, на врага! Победа будет за нами! – Переждал немного и срывающимся голосом: – По маши-ина-ам!


Немецко-фашистская армия служит разбойничьим целям оголтелой империалистической клики гитлеровской Германии, целям захвата чужих территорий, покорения и ограбления чужих народов. Немцы ведут, таким образом, захватническую, империалистическую и, значит, несправедливую войну. В этом, несомненно, один из источников внутренней слабости немецкой армии, ее моральной деградации. Немецкий солдат ни на одну минуту не может поверить в правоту своего гнусного дела. Такая армия обречена на поражение. Не может победить та армия, солдаты которой не понимают целей и задач войны, не сознают их правильность.

Немецкую армию нельзя назвать армией в полном смысле этого слова. Вторгшись в пределы нашей страны, гитлеровские орды чинят неслыханные в истории войн преступления. Они убивают и насилуют мирных жителей, не щадя женщин, детей и стариков; зверски пытают и расстреливают раненых и пленных красноармейцев; грабят и разоряют наши города и села. Идя в атаку, фашисты гонят впереди себя мирных жителей, пытаясь укрыться за их телами от пуль советских бойцов. Нет таких преступлений, перед которыми остановились бы гитлеровские захватчики.

Дикую резню, грабеж, насилие чинили немецко-фашистские войска в Ростове-на-Дону. За несколько дней хозяйничанья немцев в городе они расстреляли сотни мирных жителей.

На Мурлычевской улице немцы расстреляли из автоматов очередь за хлебом. Было убито 43 человека, главным образом женщины и дети. На Первой Советской улице немцы подожгли дом и расстреливали каждого, кто пытался выбраться из горящего дома. Убито 23 человека. Около городского театра фашисты расстреляли 60 человек, у детдома — 61 человека, на Армянском кладбище — 200 человек. На всех улицах города наши части, выбившие немцев из Ростова, находили трупы убитых и зверски замученных мирных жителей. Немецкие солдаты врывались в квартиры ростовчан, грабили, насиловали и убивали, не щадя женщин, детей и стариков.

«Вечером я услышала сильный стук в дверь, — пишет в своем письме жительница гор. Ростова Лидия Н. :

Потоками крови невинных людей залили немцы другие наши города и села, которые им удавалось захватить. В войне против Советского Союза германские фашисты грубо попирают все нормы международного права, самые элементарные законы человеческой морали.

Грабежи и насилия мирных жителей — это не единичные случаи в немецкой армии. Это общее явление, узаконенное лидерами гитлеровской партии и гитлеровского командования.

В одном обращении немецкого командования к солдатах, найденном у убитого лейтенанта Густава Цигеля из Франкфурте-на-Майне, говорится:

Моральное опустошение, тупая жестокость, мародерство, человеконенавистничество — таковы результаты гитлеровского воспитания. Перед нами дневник убитого немецкого унтер-офицера Генриха Тивель, уроженца города Кельна. В этом дневнике имеется следующая запись:

В дневнике убитого обер-ефрейтора Ганса Риттель имеется следующая запись:

Когда читаешь эти письма и дневники, встает чудовищный образ морального урода, садиста, наслаждающегося своими изуверствами. Это люди с моралью зверей. Они лишены совести и чести. Это преступники, отбросы нормального общества. Фашисты до мозга костей развратили немецкого солдата. Грабежи и убийства мирных жителей, в том числе женщин и детей, кажутся ему выражением воинской доблести. Это не армия, а шайка бандитов, грабителей и мародеров, шайка насильников и убийц. Их жестокость не знает границ. Все ужасы средневековых пыток бледнеют перед звериной кровожадностью гитлеровской банды.

В любой армии мародерство всегда считалось не только позорным, но в опасным явлением. Мародерство разлагает армию, подрывает ее единство и дисциплину. Оно делает из солдата вора и грабителя, который избегает опасности, боится смерти и думает лишь о своей наживе.

Процесс разложения немецкой армии идет медленно и скрытно. Но он подтачивает самые основы армии и вместе с ростом трудностей немецкой армии неизбежно будет усиливаться. Затяжка войны и огромные потери, которые несет немецкая армия на Восточном фронте, все ухудшающееся снабжение немецкой армии, массовые заболевания солдат, голод и обнищание населения Германии все более подрывают моральное состояние немецко-фашистской армии. Под влиянием всех этих факторов происходит глубокий перелом в настроениях и думах немецкого народа. Перед нами письмо немецкого солдата Генца Мюллера к себе на родину. Вот что он пишет своей жене в Кенигсберг:

Красная Армия нанесла уже серьезные удары немецко-фашистским захватчикам. За 5 месяцев войны немцы потеряли около 6 млн. человек убитыми, ранеными и пленными. Силы Германии тают, ее людские резервы иссякают. С каждым днем Германия становится более ослабленной, в то время как силы Советского Союза с каждым днем возрастают. Наши резервы только теперь начинают разворачиваться в полном об’еме. Красная Армия крепнет с каждым днем. Под ее ударами немецкая армия истекает кровью.

Читайте также:

Пожалуйста, не занимайтесь самолечением!
При симпотмах заболевания - обратитесь к врачу.