Нет не мигрень но подай карандашик ментоловый

Нет, не мигрень, – но подай карандашик ментоловый
автор Осип Эмильевич Мандельштам (1891—1938)
Дата создания: 23 апреля 1931. • Из Московских тетрадей. In English: No, it is not a migraine, but pass me a pencil of menthol…


— Нет, не мигрень, — но подай карандашик ментоловый, —
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого!

Жизнь начиналась в корыте картавою мокрою шопотью,
И продолжалась она керосиновой мягкою копотью.

Где-то на даче потом в лесном переплете шагреневом
Вдруг разгорелась она почему-то огромным пожаром сиреневым.

— Нет, не мигрень, — но подай карандашик ментоловый, —
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого!

Дальше сквозь стекла цветные, сощурясь, мучительно вижу я:
Небо, как палица, грозное, земля, словно плешина, рыжая.

Дальше — еще не припомню — и дальше как будто оборвано:
Пахнет немного смолою да, кажется, тухлою ворванью.

— Нет, не мигрень, но холод пространства бесполого,
Свист разрываемой марли да рокот гитары карболовой!

23 апреля 1931

— Нет, не мигрень, — но подай карандашик ментоловый, —
Где поволоки искусства? Где краски пространства веселого?

[Нет, не мигрень,- но подай карандашик ментоловый
[ [Сонным обзором я жизнь воскрешаю] ]
Сгинь поволока искусства: мне стыдно, мне сонно и солово]

[Нет, не мигрень, — но подай карандашик ментоловый
Да коктебельского горького чобру пучок положи мне под голову]

[Нет, не мигрень, но холод пространства бесполого
Свист разрываемой марли да рокот гитары карболовой]

— Нет, не мигрень, — но скажи, разве я изобрёл его, —
Свист разрываемой марли под рокот гитары карболовой?

Notes

— Нет, не мигрень, — но подай карандашик ментоловый, — Где поволока искусства? Где краски пространства веселого? Промежуточная редакция ст. 13 — 14:

— Нет, не мигрень, — но скажи, разве я изобрел его, — Свист разрываемой марли под рокот гитары карболовый? Наброски этого ст-ния (на обороте черновика следующего ст-ния) — AM — см. Приложения. Печ. по автографу.

автор Александр Анатольевич Морозов

3 (15) января 1891 года в Варшаве родился Осип Эмильевич Мандельштам

— Нет, не мигрень, — но подай карандашик ментоловый, —
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого!
Жизнь начиналась в корыте картавою мокрою шёпотью,
И продолжалась она керосиновой мягкою копотью.
Где-то на даче потом в лесном переплете шагреневом
Вдруг разгорелась она почему-то огромным пожаром сиреневым.
— Нет, не мигрень, — но подай карандашик ментоловый, —
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого!
Дальше, сквозь стекла цветные, сощурясь, мучительно вижу я:
Небо, как палица, грозное, земля, словно плешина рыжая.
Дальше — еще не припомню — и дальше как будто оборвано:
Пахнет немного смолою да, кажется, тухлою ворванью.
— Нет, не мигрень, — но холод пространства бесполого,
Свист разрываемой марли да рокот гитары карболовой!

О. Мандельштам. 1931 год

И не в этом ли суть наших самых ранних, самых детских ностальгических воспо-минаний.

Жизнь начиналась в корыте картавою мокрою шёпотью.

Хрупкое летосчисление нашей эры подходит к концу.
Спасибо за то, что было:
Я сам ошибся, я сбился, запутался в счете.
Эра звенела, как шар золотой,
Полая, литая, никем не поддерживаемая.

Легче было вам, Дантовых девять
Атлетических дисков, звенеть, —

Сонным образом я жизнь воскрешаю, — Сгинь, поволока искусства! Мне стыдно, мне сонно, мне солово —

Но окончилась та перекличка
И пропала как весть без вестей,
И по выбору совести личной,
По указу великих смертей
Я — дичок, испугавшийся света,
Становлюсь рядовым той страны,
У которой попросят совета
Все, кто жить и воскреснуть должны,
И союза ее гражданином
Становлюсь на призыв и учет,
И вселенной ее семьянином
Всяк живущий меня назовет.

  • ЖАНРЫ 360
  • АВТОРЫ 262 453
  • КНИГИ 606 115
  • СЕРИИ 22 741
  • ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 570 926

Куда как страшно нам с тобой,

Товарищ большеротый мой!

Ох, как крошится наш табак,

Щелкунчик, дружок, дурак!

А мог бы жизнь просвистать скворцом,

Заесть ореховым пирогом,

Да видно нельзя никак…

Как бык шестикрылый и грозный,

Здесь людям является труд

И, кровью набухнув венозной,

Предзимние розы цветут…

Ты розу Гафиза колышешь

И нянчишь зверушек-детей,

Плечьми осьмигранными дышишь

Мужицких бычачьих церквей.

Окрашена охрою хриплой,

Ты вся далеко за горой,

А здесь лишь картинка налипла

Из чайного блюдца с водой.

Ты красок себе пожелала —

И выхватил лапой своей

Рисующий лев из пенала

С полдюжины карандашей.

Страна москательных пожаров

И мертвых гончарных равнин,

Ты рыжебородых сардаров

Терпела средь камней и глин.

Вдали якорей и трезубцев,

Где жухлый почил материк,

Ты видела всех жизнелюбцев,

Всех казнелюбивых владык.

И, крови моей не волнуя,

Как детский рисунок просты,

Здесь жены проходят, даруя

От львиной своей красоты.

Как люб мне язык твой зловещий,

Твои молодые гроба,

Где буквы — кузнечные клещи

И каждое слово — скоба…

26 окт. — 16 ноября 1930.

Ax, ничего я не вижу, и бедное ухо оглохло,

Всех-то цветов мне осталось лишь сурик да хриплая охра.

И почему-то мне начало утро армянское сниться;

Думал — возьму посмотрю, как живет в Эривани синица,

Как нагибается булочник, с хлебом играющий в жмурки,

Из очага вынимает лавашные влажные шкурки…

Ах, Эривань, Эривань! Иль птица тебя рисовала,

Или раскрашивал лев, как дитя, из цветного пенала?

Ах, Эривань, Эривань! Не город — орешек каленый,

Улиц твоих большеротых кривые люблю вавилоны.

Я бестолковую жизнь, как мулла свой коран, замусолил,

Время свое заморозил и крови горячей не пролил.

Ах, Эривань, Эривань, ничего мне больше не надо,

Я не хочу твоего замороженного винограда!

21 окт. 1930.

Закутав рот, как влажную розу,

Держа в руках осьмигранные соты,

Все утро дней на окраине мира

Ты простояла, глотая слезы.

И отвернулась со стыдом и скорбью

От городов бородатых востока;

И вот лежишь на москательном ложе

И с тебя снимают посмертную маску.

25 окт. 1930.

Руку платком обмотай и в венценосный шиповник,

В самую гущу его целлулоидных терний

Смело, до хруста, ее погрузи. Добудем розу без ножниц.

Но смотри, чтобы он не осыпался сразу —

Розовый мусор — муслин — лепесток соломоновый —

И для шербета негодный дичок, не дающий ни масла, ни запаха.

Орущих камней государство —

Хриплые горы к оружью зовущая —

К трубам серебряным Азии вечно летящая —

Солнца персидские деньги щедро раздаривающая —

Не развалины — нет, — но порубка могучего циркульного леса,

Якорные пни поваленных дубов звериного и басенного христианства,

Рулоны каменного сукна на капителях, как товар из языческой разграбленной лавки,

Виноградины с голубиное яйцо, завитки бараньих рогов

И нахохленные орлы с совиными крыльями, еще не оскверненные Византией.

Холодно розе в снегу:

На Севане снег в три аршина…

Вытащил горный рыбак расписные лазурные сани,

Сытых форелей усатые морды

Несут полицейскую службу

На известковом дне.

А в Эривани и в Эчмиадзине

Весь воздух выпила огромная гора,

Ее бы приманить какой-то окариной

Иль дудкой приручить, чтоб таял снег во рту.

Снега, снега, снега на рисовой бумаге,

Гора плывет к губам.

Мне холодно. Я рад…

О порфирные цокая граниты,

Спотыкается крестьянская лошадка,

Забираясь на лысый цоколь

Государственного звонкого камня.

А за нею с узелками сыра,

Еле дух переводя, бегут курдины,

Примирившие дьявола и Бога,

Каждому воздавши половину…

24/Х 1930. Тифлис.

Какая роскошь в нищенском селенье —

Волосяная музыка воды!

Что это? пряжа? звук? предупрежденье?

Чур-чур меня! Далеко ль до беды!

И в лабиринте влажного распева

Такая душная стрекочет мгла,

Как будто в гости водяная дева

К часовщику подземному пришла.

24 ноября 1930. Тифлис.

Я тебя никогда не увижу,

Близорукое армянское небо,

И уже не взгляну прищурясь

На дорожный шатер Арарата,

И уже никогда не раскрою

В библиотеке авторов гончарных

Прекрасной земли пустотелую книгу,

По которой учились первые люди.

Лазурь да глина, глина да лазурь,

Чего ж тебе еще? Скорей глаза сощурь,

Как близорукий шах над перстнем бирюзовым,

Над книгой звонких глин, над книжною землей,

За розу в кабине ролс — ройса, за масло парижских картин.

Я пью за бискайские волны, за сливок альпийских кувшин,

За рыжую спесь англичанок и дальних колоний хинин.

Я пью, но еще не придумал — из двух выбираю одно:

Веселое асти — спуманте иль папского замка вино.

11 апреля 1931

Как парламент, жующий фронду,

Вяло дышит огромный зал —

Не идет Гора на Жиронду,

И не крепнет сословий вал.

Оскорбленный и оскорбитель,

Не звучит рояль-Голиаф —

Мирабо фортепьянных прав.

Разве руки мои — кувалды?

Десять пальцев — мой табунок!

И вскочил, отряхая фалды,

Мастер Генрих — конек-горбунок.

Не прелюды он и не вальсы

И не Листа листал листы —

В нем лились и переливались

Волны внутренней правоты.

Чтобы в мире стало просторней,

Ради сложности мировой,

Не втирайте в клавиши корень

Сладковатой груши земной.

Чтоб смолою соната джина

Проступила из позвонков,

Нюренбергская есть пружина,

16 апреля 1931.

— Нет, не мигрень, — но подай карандашик ментоловый. —

Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого!

Жизнь начиналась в корыте картавою мокрою шопотью,

И продолжалась она керосиновой мягкою копотью.

Где-то на даче потом, в лесном переплете шагреневом,

Вдруг разгорелась она почему-то огромным пожаром

— Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый, —

Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого!

Дальше, сквозь стекла цветные, сощурясь, мучительно вижу я:

Небо, как палица, грозное, земля, словно плешина рыжая…

Дальше — еще не припомню — и дальше как будто оборвано:

Пахнет немного смолою да, кажется, тухлою ворванью…

— Нет, не мигрень, но холод пространства бесполого,

Свист разрываемой марли да рокот гитары карболовой!

23 апр. — июль 1935. Воронеж.

Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,

За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда.

Так вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,

Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.

И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,

Я — непризнанный брат, отщепенец в народной семье, —

Обещаю построить такие дремучие срубы,

Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.

Лишь бы только любили меня эти древние плахи —

Как нацелясь на смерть городки зашибают в саду, —

Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе

И для казни петровской в лесу топорище найду.

3 мая 1931. Хмельницкая.

Неужели я увижу завтра —

Слева сердце бьется, слава лейся —

Вас, банкиры горного ландшафта,

Вас, держатели могучих акций гнейса?

То зрачок профессорский орлиный, —

Египтологи и нумизматы —

Эти птицы сумрачно-хохлатые

С жестким мясом и широкою грудиной.

То Зевес подкручивает с толком

Золотыми пальцами краснодеревца

Прозорливцу дар от псалмопевца.

Он глядит в бинокль прекрасный Цейса —

Дорогой подарок царь — Давида, —

Замечает все морщины гнейса,

Где сосна иль деревушка-гнида.

Я покину край гипербореев,

Чтобы зреньем напитать судьбы развязку,

За его малиновую ласку.

Край небритых гор еще неясен,

Мелколесья колется щетина,

И свежа, как вымытая басня,

До оскомины зеленая долина.

Я люблю военные бинокли

С ростовщическою силой зренья.

Две лишь краски в мире не поблекли:

В желтой — зависть, в красной — нетерпенье.

26 мая 1931

Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето.

С дроботом мелким расходятся улицы в чоботах узких железных.

В черной оспе блаженствуют кольца бульваров…

Нет на Москву и ночью угомону,

Когда покой бежит из-под копыт…

Ты скажешь — где-то там на полигоне

Два клоуна засели — Бим и Бом,

И в ход пошли гребенки, молоточки,

То слышится гармоника губная,

То детское молочное пьянино:

Бывало, я, как помоложе, выйду

В проклеенном резиновом пальто

В широкую разлапицу бульваров,

Где спичечные ножки цыганочки в подоле бьются длинном,

Где арестованный медведь гуляет —

Самой природы вечный меньшевик.

И пахло до отказу лавровишней…

Куда же ты? Ни лавров нет, ни вишен…

Я подтяну бутылочную гирьку

Кухонных, крупно скачущих часов.

Уж до чего шероховато время,

А все-таки люблю за хвост его ловить,

Ведь в беге собственном оно не виновато

Да, кажется, чуть-чуть жуликовато…

Чур, не просить, не жаловаться! Цыц!

для того ли разночинцы

Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?

Мы умрем, как пехотинцы,

Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи.

Есть у нас паутинка шотландского старого пледа.

Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру.

Выпьем, дружок, за наше ячменное горе,

Из густо отработавших кино,

Убитые, как после хлороформа,

Выходят толпы — до чего они венозны,

И до чего им нужен кислород…

Пора вам знать, я тоже современник,

Я человек эпохи Москвошвея, —

Смотрите, как на мне топорщится пиджак,

Как я ступать и говорить умею!

Попробуйте меня от века оторвать, —

Ручаюсь вам — себе свернете шею!

Я говорю с эпохою, но разве

Душа у ней пеньковая и разве

Она у нас постыдно прижилась,

Как сморщенный зверек в тибетском храме:

Почешется и в цинковую ванну.

— Изобрази еще нам, Марь Иванна.

Пусть это оскорбительно — поймите:

Есть блуд труда и он у нас в крови.

Уже светает. Шумят сады зеленым телеграфом,


  • 100
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5

Осип Мандельштам - Сохрани мою речь навсегда… Стихотворения. Проза (сборник) краткое содержание

О. Э. Мандельштам (1891–1938) – великий русский поэт. Его стихи были впервые опубликованы, когда ему было всего девятнадцать лет, а в сорок семь он погиб в пересыльном лагере по дороге на Колыму. Через двадцать лет официального забвения началось постепенное возвращение поэзии Мандельштама читателям. В настоящее издание входят оригинальные стихотворения поэта и проза, исключены детские и шуточные, а также недописанные или не полностью сохранившиеся отрывки. В книгу включены обширные примечания М. Л. Гаспарова, а также вступительная статья О. А. Лекманова. Книга издана к 125-летнему юбилею О. Э. Мандельштама.

В формате pdf A4 сохранен издательский дизайн.

Сохрани мою речь навсегда… Стихотворения. Проза (сборник) - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок

Как парламент, жующий фронду,
Вяло дышит огромный зал,
Не идет Гора на Жиронду
И не крепнет сословий вал.

Оскорбленный и оскорбитель,
Не звучит рояль-Голиаф,
Звуколюбец, душемутитель,
Мирабо фортепьянных прав.

– Разве руки мои – кувалды?
Десять пальцев – мой табунок!
И вскочил, отряхая фалды,
Мастер Генрих – конек-горбунок.

Чтобы в мире стало просторней,
Ради сложности мировой,
Не втирайте в клавиши корень
Сладковатой груши земной.

Чтоб смолою соната джина
Проступила из позвонков,
Нюренбергская есть пружина,
Выпрямляющая мертвецов.

– Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый, –
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого!

Жизнь начиналась в корыте картавою мокрою шёпотью,
И продолжалась она керосиновой мягкою копотью.

Где-то на даче потом в лесном переплете шагреневом
Вдруг разгорелась она почему-то огромным пожаром сиреневым…

– Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый, –
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого!

Дальше, сквозь стекла цветные, сощурясь, мучительно вижу я:
Небо как палица грозное, земля словно плешина рыжая…

Дальше – еще не припомню – и дальше как будто оборвано:
Пахнет немного смолою да, кажется, тухлою ворванью…

– Нет, не мигрень, – но холод пространства бесполого,
Свист разрываемой марли да рокот гитары карболовой!

Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда.
Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.

И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье –
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.

Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи –
Как, прицелясь насме́рть, городки зашибают в саду, –
Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской в лесах топорище найду.

Неужели я увижу завтра –
Слева сердце бьется – слава, бейся! –
Вас, банкиры горного ландшафта,
Вас, держатели могучих акций гнейса?

Там зрачок профессорский орлиный, –
Египтологи и нумизматы –
Это птицы сумрачно-хохлатые
С жестким мясом и широкою грудиной.

То Зевес подкручивает с толком
Золотыми пальцами краснодеревца
Замечательные луковицы-стекла –
Прозорливцу дар от псалмопевца.

Он глядит в бинокль прекрасный Цейса –
Дорогой подарок царь-Давида,
Замечает все морщины гнейсовые,
Где сосна иль деревушка-гнида.

Край небритых гор еще неясен,
Мелколесья колется щетина,
И свежа, как вымытая басня,
До оскомины зеленая долина.

Я люблю военные бинокли
С ростовщическою силой зренья.
Две лишь краски в мире не поблекли:
В желтой – зависть, в красной – нетерпенье.

Отрывки уничтоженных стихов

В год тридцать первый от рожденья века
Я возвратился, нет – читай: насильно
Был возвращен в буддийскую Москву.
А перед тем я все-таки увидел
Библейской скатертью богатый Арарат
И двести дней провел в стране субботней,
Которую Арменией зовут.

Захочешь пить – там есть вода такая
Из курдского источника Арзни,
Хорошая, колючая, сухая
И самая правдивая вода.

Уж я люблю московские законы,
Уж не скучаю по воде Арзни.
В Москве черемухи да телефоны,
И казнями там имениты дни.

Захочешь жить, тогда глядишь с улыбкой
На молоко с буддийской синевой,
Проводишь взглядом барабан турецкий,
Когда обратно он на красных дрогах
Несется вскачь с гражданских похорон,
Иль встретишь воз с поклажей из подушек
И скажешь: гуси-лебеди, домой!

Не разбирайся, щелкай, милый кодак,
Покуда глаз – хрусталик кравчей птицы,
А не стекляшка!
Больше светотени!
Еще, еще! Сетчатка голодна!

Я больше не ребенок!
Ты, могила,
Не смей учить горбатого – молчи!
Я говорю за всех с такою силой,
Чтоб нёбо стало небом, чтобы губы
Потрескались, как розовая глина.

Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!
Я нынче славным бесом обуян,
Как будто в корень голову шампунем
Мне вымыл парикмахер Франсуа.

Держу пари, что я еще не умер,
И, как жокей, ручаюсь головой,
Что я еще могу набедокурить
На рысистой дорожке беговой.

Держу в уме, что нынче тридцать первый
Прекрасный год в черемухах цветет,
Что возмужали дождевые черви
И вся Москва на яликах плывет.

Не волноваться. Нетерпенье – роскошь.
Я постепенно скорость разовью –
Холодным шагом выйдем на дорожку,
Я сохранил дистанцию мою.

На высоком перевале
В мусульманской стороне
Мы со смертью пировали –
Было страшно, как во сне.

Нам попался фаэтонщик,
Пропеченный, как изюм, –
Словно дьявола поденщик,
Односложен и угрюм.

Под кожевенною маской
Скрыв ужасные черты,
Он куда-то гнал коляску
До последней хрипоты.

И пошли толчки, разгоны,
И не слезть было с горы –
Закружились фаэтоны,
Постоялые дворы…

Я очнулся: стой, приятель!
Я припомнил, черт возьми!
Это чумный председатель
Заблудился с лошадьми!

Он безносой канителью
Правит, душу веселя,
Чтоб вертелась каруселью
Кисло-сладкая земля…

Так в Нагорном Карабахе,
В хищном городе Шуше,
Я изведал эти страхи,
Соприродные душе.

Сорок тысяч мертвых окон
Там видны со всех сторон,
И труда бездушный кокон
На горах похоронен.

И бесстыдно розовеют
Обнаженные дома,
А над ними неба мреет
Темно-синяя чума.

– Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый –
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого…


Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
До прожилок, до детских припухлых желез.

Ты вернулся сюда – так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей!

Узнавай же скорее декабрьский денек,
Где к зловещему дегтю подмешан желток.

Петербург! я еще не хочу умирать:
У тебя телефонов моих номера.

Петербург! у меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.

Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,

И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных

Куда как страшно нам с тобой,
Товарищ большеротый мой!

Ох, как крошится наш табак,
Щелкунчик, дружок, дурак!

А мог бы жизнь просвистать скворцом,
Заесть ореховым пирогом.

Да видно нельзя никак.

Не говори никому,
Все, что ты видел, забудь –
Птицу, старуху, тюрьму
Или еще что-нибудь.

Или охватит тебя,
Только уста разомкнешь,
При наступлении дня
Мелкая хвойная дрожь.

Вспомнишь на даче осу,
Детский чернильный пенал,
Или чернику в лесу,
Что никогда не сбирал.

Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда.
Так вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.

И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье –
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.

Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи!
Как нацелясь на смерть городки зашибают в саду,
Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской в лесу топорище найду.

– Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый –
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого…

Жизнь начиналась в корыте картавою мокрою щепотью
И продолжалась она керосиновой мягкою копотью.

Где-то на даче потом, в лесном переплете шагреневом,
Вдруг разгорелась она почему-то огромным пожаром сиреневым.

– Нет, не мигрень, но подай мне карандашик ментоловый –
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого.

Дальше, сквозь стекла цветные, сощурясь, мучительно вижу я
Небо как палица грозное, земля словно плешина рыжая…

Дальше еще не припомню – и дальше как будто оборвано,
Пахнет немного смолою да, кажется, тухлою ворванью…

– Нет, не мигрень, но холод пространства бесполого,
Свист разрываемой марли да рокот гитары карболовой…

С миром державным я был лишь ребячески связан,
Устриц боялся и на гвардейцев смотрел исподлобья –
И ни крупицей души я ему не обязан,
Как я ни мучил себя по чужому подобью.

С важностью глупой, насупившись, в митре бобровой
Я не стоял под египетским портиком банка
И над лимонной Невою под хруст сторублевой
Мне никогда, никогда не плясала цыганка.

Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных
Я убежал к нереидам на Черное море,
И от красавиц тогдашних, – от тех европеянок нежных –
Сколько я принял смущенья, надсады и горя!

Так отчего ж до сиз пор этот город довлеет
Мыслям и чувствам моим по старинному праву?
Он от пожаров еще и морозов наглее,
Самолюбивый, проклятый, пустой, моложавый!

Не потому ль, что я видел на детской картинке
Лэди Годиву с распущенной рыжею гривой,
Я повторяю еще про себя под сурдинку:
Лэди Годива, прощай… Я не помню. Годива…

Помоги, Господь, эту ночь прожить:
Я за жизнь боюсь – за Твою рабу –
В Петербурге жить – словно спать в гробу.

Мы с тобой на кухне посидим.
Сладко пахнет белый керосин.

Острый нож, да хлеба каравай.
Хочешь, примус туго накачай,

А не то веревок собери
Завязать корзину до зари,

Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал.

Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Все лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой!

Там, где эллину сияла
Красота,
Мне из черных дыр зияла
Срамота.

Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну, а мне соленой пеной
По губам!

По губам меня помажет
Пустота,
Строгий кукиш мне покажет –
Нищета.

Ой ли, так ли, – дуй ли, вей ли, –
Все равно –
Ангел Мэри, пей коктейли,
Дуй вино!

Я скажу тебе с последней
Прямотой –
Все лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой!

Нет, не спрятаться мне от великой муры
За извозчичью спину – Москву,
Я трамвайная вишенка страшной поры
И не знаю – зачем я живу.

И едва успевает грозить из дупла –
Ты – как хочешь, а я не рискну,
У кого под перчаткой не хватит тепла,
Чтоб объехать всю курву-Москву.

Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!
Я нынче славным бесом обуян,
Как будто в корень голову шампунем
Мне вымыл парикмахер Франсуа.

Держу пари, что я еще не умер,
И, как жокей, ручаюсь головой,
Что я еще могу набедокурить
На рысистой дорожке беговой.

Держу в уме, что нынче тридцать первый
Прекрасный год в черемухах цветет,
Что возмужали дождевые черви,
И вся Москва на яликах плывет.

Не волноваться. Нетерпенье – роскошь,
Я постепенно скорость разовью –
Холодным шагом выйдем на дорожку –
Я сохранил дистанцию мою.

Я пью за военные астры, за все, чем корили меня:
За барскую шубу, за астму, за желчь петербургского дня,

За музыку сосен савойских, Полей Елисейских бензин,
За розу в кабине роллс-ройса, за масло парижских картин.

Я пью за бискайские волны, за сливок альпийских кувшин,
За рыжую спесь англичанок и дальних колоний хинин,

Я пью, но еще не придумал, из двух выбираю одно:
Веселое асти-спуманте иль папского замка вино.

Художник нам изобразил
Глубокий обморок сирени,
И красок звучные ступени
На холст, как струпья, положил.

Он понял масла густоту –
Его запекшееся лето
Лиловым мозгом разогрето,
Расширенное в духоту.

И тень-то, тень все лиловей –
Смычок иль хлыст, как спичка, тухнет, –
Ты скажешь: повара на кухне
Готовят жирных голубей.

Угадывается качель,
Недомалеваны вуали,
И в этом солнечном развале
Уже хозяйничает шмель.


  • 100
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5

Осип Мандельштам - Сохрани мою речь навсегда… Стихотворения. Проза (сборник) краткое содержание

О. Э. Мандельштам (1891–1938) – великий русский поэт. Его стихи были впервые опубликованы, когда ему было всего девятнадцать лет, а в сорок семь он погиб в пересыльном лагере по дороге на Колыму. Через двадцать лет официального забвения началось постепенное возвращение поэзии Мандельштама читателям. В настоящее издание входят оригинальные стихотворения поэта и проза, исключены детские и шуточные, а также недописанные или не полностью сохранившиеся отрывки. В книгу включены обширные примечания М. Л. Гаспарова, а также вступительная статья О. А. Лекманова. Книга издана к 125-летнему юбилею О. Э. Мандельштама.

В формате pdf A4 сохранен издательский дизайн.

Сохрани мою речь навсегда… Стихотворения. Проза (сборник) - читать онлайн бесплатно ознакомительный отрывок

Как парламент, жующий фронду,
Вяло дышит огромный зал,
Не идет Гора на Жиронду
И не крепнет сословий вал.

Оскорбленный и оскорбитель,
Не звучит рояль-Голиаф,
Звуколюбец, душемутитель,
Мирабо фортепьянных прав.

– Разве руки мои – кувалды?
Десять пальцев – мой табунок!
И вскочил, отряхая фалды,
Мастер Генрих – конек-горбунок.

Чтобы в мире стало просторней,
Ради сложности мировой,
Не втирайте в клавиши корень
Сладковатой груши земной.

Чтоб смолою соната джина
Проступила из позвонков,
Нюренбергская есть пружина,
Выпрямляющая мертвецов.

– Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый, –
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого!

Жизнь начиналась в корыте картавою мокрою шёпотью,
И продолжалась она керосиновой мягкою копотью.

Где-то на даче потом в лесном переплете шагреневом
Вдруг разгорелась она почему-то огромным пожаром сиреневым…

– Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый, –
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого!

Дальше, сквозь стекла цветные, сощурясь, мучительно вижу я:
Небо как палица грозное, земля словно плешина рыжая…

Дальше – еще не припомню – и дальше как будто оборвано:
Пахнет немного смолою да, кажется, тухлою ворванью…

– Нет, не мигрень, – но холод пространства бесполого,
Свист разрываемой марли да рокот гитары карболовой!

Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда.
Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.

И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье –
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.

Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи –
Как, прицелясь насме́рть, городки зашибают в саду, –
Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской в лесах топорище найду.

Неужели я увижу завтра –
Слева сердце бьется – слава, бейся! –
Вас, банкиры горного ландшафта,
Вас, держатели могучих акций гнейса?

Там зрачок профессорский орлиный, –
Египтологи и нумизматы –
Это птицы сумрачно-хохлатые
С жестким мясом и широкою грудиной.

То Зевес подкручивает с толком
Золотыми пальцами краснодеревца
Замечательные луковицы-стекла –
Прозорливцу дар от псалмопевца.

Он глядит в бинокль прекрасный Цейса –
Дорогой подарок царь-Давида,
Замечает все морщины гнейсовые,
Где сосна иль деревушка-гнида.

Край небритых гор еще неясен,
Мелколесья колется щетина,
И свежа, как вымытая басня,
До оскомины зеленая долина.

Я люблю военные бинокли
С ростовщическою силой зренья.
Две лишь краски в мире не поблекли:
В желтой – зависть, в красной – нетерпенье.

Отрывки уничтоженных стихов

В год тридцать первый от рожденья века
Я возвратился, нет – читай: насильно
Был возвращен в буддийскую Москву.
А перед тем я все-таки увидел
Библейской скатертью богатый Арарат
И двести дней провел в стране субботней,
Которую Арменией зовут.

Захочешь пить – там есть вода такая
Из курдского источника Арзни,
Хорошая, колючая, сухая
И самая правдивая вода.

Уж я люблю московские законы,
Уж не скучаю по воде Арзни.
В Москве черемухи да телефоны,
И казнями там имениты дни.

Захочешь жить, тогда глядишь с улыбкой
На молоко с буддийской синевой,
Проводишь взглядом барабан турецкий,
Когда обратно он на красных дрогах
Несется вскачь с гражданских похорон,
Иль встретишь воз с поклажей из подушек
И скажешь: гуси-лебеди, домой!

Не разбирайся, щелкай, милый кодак,
Покуда глаз – хрусталик кравчей птицы,
А не стекляшка!
Больше светотени!
Еще, еще! Сетчатка голодна!

Я больше не ребенок!
Ты, могила,
Не смей учить горбатого – молчи!
Я говорю за всех с такою силой,
Чтоб нёбо стало небом, чтобы губы
Потрескались, как розовая глина.

Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!
Я нынче славным бесом обуян,
Как будто в корень голову шампунем
Мне вымыл парикмахер Франсуа.

Держу пари, что я еще не умер,
И, как жокей, ручаюсь головой,
Что я еще могу набедокурить
На рысистой дорожке беговой.

Держу в уме, что нынче тридцать первый
Прекрасный год в черемухах цветет,
Что возмужали дождевые черви
И вся Москва на яликах плывет.

Не волноваться. Нетерпенье – роскошь.
Я постепенно скорость разовью –
Холодным шагом выйдем на дорожку,
Я сохранил дистанцию мою.

На высоком перевале
В мусульманской стороне
Мы со смертью пировали –
Было страшно, как во сне.

Нам попался фаэтонщик,
Пропеченный, как изюм, –
Словно дьявола поденщик,
Односложен и угрюм.

Под кожевенною маской
Скрыв ужасные черты,
Он куда-то гнал коляску
До последней хрипоты.

И пошли толчки, разгоны,
И не слезть было с горы –
Закружились фаэтоны,
Постоялые дворы…

Я очнулся: стой, приятель!
Я припомнил, черт возьми!
Это чумный председатель
Заблудился с лошадьми!

Он безносой канителью
Правит, душу веселя,
Чтоб вертелась каруселью
Кисло-сладкая земля…

Так в Нагорном Карабахе,
В хищном городе Шуше,
Я изведал эти страхи,
Соприродные душе.

Сорок тысяч мертвых окон
Там видны со всех сторон,
И труда бездушный кокон
На горах похоронен.

И бесстыдно розовеют
Обнаженные дома,
А над ними неба мреет
Темно-синяя чума.

Читайте также:

Пожалуйста, не занимайтесь самолечением!
При симпотмах заболевания - обратитесь к врачу.